— Вы как будто обиделись! Уж если такое сравнение и обидно, то не для вас, а для каракатицы!
Риголетта схватила Сантину за халат, он раскрылся, обнажив грудь, а Сантина кричала:
— Ах, вам хочется посмотреть, как я сложена?! Уж во всяком случае, получше, чем вы!
Все в столовой повскакали с мест и глядели на нас. В конце концов Сантина ушла, крикнув мне на прощание:
— А с тобой мы поговорим после!
С тяжелым сердцем я увел Риголетту из столовой.
И надо же, какое совпадение: как раз тут же во дворе, между павильонами, стоит Пароди и разговаривает с режиссером. Больше я не мог выдержать и решил немедленно избавиться от Риголетты.
— Гляди, вот Пароди. К чему тебе дожидаться восьми часов? Как только он кончит говорить с этим синьором, подойди и скажи: «Я, мол, Риголетта, та девушка, о которой вам говорил Ринальди».
Она, кинув взгляд на Пароди, ответила:
— Хорошо. Только мне не хотелось бы, чтобы и другие, видя, что мы с ним разговариваем, начали, как Сантина, мне завидовать. В сущности, я их понимаю, этих бедняжек. Ты сделал для меня то, чего не сделал бы ни для одной из них.
Я сказал ей:
— Иди, иди, ни о чем не беспокойся!
Пароди кончил разговаривать с режиссером; Риголетта направилась в его сторону и пересекла по диагонали весь двор. Она шла, покачиваясь на своих кривых ногах, на сгибе слишком длинной руки висела сумка. Шимпанзе, да и только! Я видел, как она подошла и заговорила с Пароди, потом раскрыла сумку и показала ему фотографии. Он взял их, просмотрел и отдал обратно, потом положил ей руку на плечо и начал что-то говорить. А затем, улыбаясь, похлопал ее по щеке и направился к своей машине. Риголетта, сложив руки на животе, минутку постояла, глядя вслед удаляющейся машине, а потом возвратилась ко мне.
Я сказал, что провожу ее, мы вышли с киностудии и двинулись по узенькому, прямо-таки деревенскому проулку в сторону Тибра, к плотине. Как только мы оказались за воротами студии, она выпалила:
— Он был со мной очень любезен, правда-правда. Спросил, почему я хочу сниматься в кино.
— И что же ты ответила?
— Я сказала, что хочу сниматься в кино прежде всего потому, что фотогенична, как вы можете судить по этим фотографиям, а кроме того, я уверена, что сумею отлично справиться с любой ролью.
— А он?
— А он говорит: с вашей внешностью нужен был бы фильм, специально созданный для вас.
— А ты что?
— Я сказала: так создайте его!
— Ну?
— Он ответил, что подумает и даст мне знать через тебя.
Мы уже дошли до лугов, тянущихся вдоль берега Тибра, неподалеку от римского речного порта. Риголетта шагала по траве, что-то напевая: глаза горят, грудь вперед, волосы развеваются на ветру. Неожиданно она заявила:
— А этот Пароди, видно, парень не промах!
— В каком смысле?
— Ну, одним словом, своего не упустит! Сначала положил мне руку на плечо, потом по щеке погладил. Но пусть не заблуждается на мой счет. Если бы мы были не на людях, то, честное слово, дала бы ему по рукам.
Я промолчал, но меня так и подмывало ее спросить: «Слушай, а ты действительно видишь Тибр? Или, может, вместо реки тебе видится асфальтированное шоссе с бегущими по нему машинами? А что ты видишь вместо этого газгольдера? Огромный кулич?» Ей вдруг вздумалось собирать цветочки, один, желтый, сорвала и вдела мне в петлицу. Потом, шаря в сумке, сказала:
— Ну ладно, я пошла, тебе надо работать. На, держи! Возьми эти сигареты и выкури за мое здоровье.
Я долго еще стоял на жарком ветру, ослепленный ярким светом раскаленного добела неба, сжимая в руке две пачки сигарет и смотря вслед Риголетте, танцующей походкой удалявшейся по заросшему высокой травой лугу вдоль речной плотины.
Перевод Г. Богемского.
Когда я получил капиталец, оставленный мне отцом, то сразу подумал, что неплохо бы вложить его в какое-нибудь дело, которое приносило бы хоть маленький доход. Одни предлагали мне открыть еще один магазин (я торгую бытовыми электроприборами на корсо Витторио), другие — купить земельный участок около Фраскати, третьи — приобрести грузовик с прицепом для перевозки фруктов. Но Матильде, на мое несчастье, пришла в голову идея:
— Американцы обожают старый Рим. Ты купишь квартирку в нашем районе, поставишь туда какую-нибудь рухлядь и — будь уверен — сразу же ее выгодно сдашь какому-нибудь американцу.
Я одобрил это предложение и после недолгих поисков решился купить квартиру на последнем этаже дома на виа дей Коронари. Цена — три миллиона лир, комнат — пять. Но вся квартира старая, грязная, в уборную войти стыдно, кухня закопченная, ни газовой, ни электрической плиты, конечно, нет, а для готовки — таганок с углями, которые надо раздувать веером из перьев. С балкончика, правда, открывался вид на крыши с неизменными кошками, неизменными рваными ботинками и неизменными дырявыми ночными горшками, тут и там украшающими черепичную кровлю. Я сказал Матильде:
— Может, такой вид и по душе американцам, но я бы здесь дня не прожил.
Не успел я подписать договор на покупку квартиры, как сразу же вылезли наружу дополнительные прелести — так всегда случается в старых домах. Я не говорю уже о крутой, темной и затхлой лестнице — она была общей, и ее должны были убирать все жильцы, — тут уж ничего не поделаешь, но мне пришлось, опять-таки по желанию Матильды, которая вдруг стала рачительной хозяйкой, произвести массу ремонтных работ внутри самой квартиры: оборудовать по-современному ванную и кухню, побелить потолки, покрасить стены, привести в порядок пол, сменить дверные и оконные рамы. Так, израсходованная мною сумма, включая налоги и счет от нотариуса, выросла до четырех миллионов лир. А еще нужно было купить мебель. Хотя Матильда и говорила о «старой рухляди», но известно, что за народ эти женщины: «старая рухлядь» на деле превратилась в светлый столовый гарнитур, спальню красного дерева, гостиную в венецианском стиле и множество разных необходимых мелочей. Сумма расходов вновь подпрыгнула больше чем на миллион.
Хорошо ли, плохо ли, но капитал я вложил, теперь оставалось найти американца. Совершенно случайно постоялец отыскался сразу, правда не американец, а американка. Звали ее Ли. Она была красивая женщина за тридцать, высокая и ладно скроенная, только очень уж похожа на куклу — отчасти из-за своего неподвижного лица с вечно изумленным выражением и огромных чуть навыкате голубых глаз, казалось, всегда устремленных в одну точку, словно они стеклянные, а отчасти из-за манеры причесываться и одеваться. Прическа была у нее тоже как у куклы — маленькая черная косичка, — а носила Ли короткие широкие юбочки, из-под которых торчали худые ноги.
Ли пришла, осмотрела квартиру (ах, какой вид на крыши!) и сказала, что берет ее.
— Только очень уж некрасивая мебель, — огорченно добавила она, — страшно некрасивая. Я ведь художница. Разве такая мебель должна быть в квартире у художницы, синьор Альфредо?
Мне стало даже немного обидно: по-моему, если что и было красивого в этой мышиной норе, так это мебель. И тем не менее домой я вернулся довольный и даже слегка взволнованный — уж не знаю почему, видно, на меня так подействовал нежный, детский голосок Ли, голосок как будто из музыкальной шкатулки, какие делают в Сорренто. Матильда, когда я ей передал замечание Ли насчет мебели, разозлилась и сказала с нотками ревности в голосе:
— Скажите на милость! Что это еще за особая мебель для художницы? Пусть себе малюет свои картины и не морочит людям голову… и рисовать-то наверняка не умеет, а сколько гонору!
Ну, ладно. Я много раз ходил после этого к Ли — то за договором, то за задатком, то еще за чем-нибудь, и во время одного из этих посещений она сказала, что хочет нарисовать мой портрет, потому что у меня, видите ли, римский тип — такое лицо чистокровного римлянина нечасто встретишь. Так я начал ей позировать и имел возможность лицезреть ее, так сказать, в домашней обстановке. Ли была страшная неряха, и очень скоро квартира моя превратилась в настоящий хлев. Все вещи были разбросаны по полу; чего тут только не валялось — чулки и листы картона для рисования, футляры от губной помады и книги, по одной туфле от каждой пары, иллюстрированные журналы, бюстгальтеры, коробки с карандашами. Рисовала она не стоя у мольберта, как все художники, а ползая на четвереньках вокруг разостланного на полу холста. Дома она всегда разгуливала в длинном халате из какой-то мешковины, напоминающем ночную рубашку, и имела привычку ходить босиком, из-за чего подошвы и пятки у нее вечно были красные от краски, которой был покрыт выложенный кирпичом пол. Кроме того, она за день выкуривала уж не знаю сколько сигарет, оставляя везде, где только можно, вымазанные губной помадой окурки, и не помню случая, чтобы рядом с ней не стоял стакан, наполненный чем-нибудь весьма крепким: Ли к нему прикладывалась после каждого взмаха кисти. Я не слишком разбираюсь в живописи, но у меня создалось впечатление, что Ли не столько была, сколько притворялась художницей, играла выбранную роль, как, впрочем, ведут себя все женщины — о них вопреки пословице можно сказать, что именно ряса делает монаха. Одним словом, для нее важнее всего было не то, что она писала — или не писала — на полотне, а ее хламида, босые ноги, руки, испачканные краской, весь этот хаос, сигареты, алкоголь.